И. С. Тургенев (1818–1883) — русский писатель-реалист, поэт, публицист, драматург, переводчик. Один из классиков русской литературы, внёсших наиболее значительный вклад в её развитие во второй половине XIX века. Член-корреспондент императорской Академии наук по разряду русского языка и словесности, почётный доктор Оксфордского университета, почётный член Московского университета.

СОБАКА

Нас двое в комнате: собака моя и я.

На дворе воет страшная, неистовая буря.

Собака сидит передо мною — и смотрит мне прямо в глаза. И я тоже гляжу ей в глаза.
Она словно хочет сказать мне что-то. Она немая, она без слов, она сама себя не понимает — но я её понимаю. Я понимаю, что в это мгновенье и в ней, и во мне живёт одно и то же чувство, что между нами нет никакой разницы. Мы тожественны; в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонёк.

Смерть налетит, махнёт на него своим холодным широким крылом… И конец! Кто потом разберёт, какой именно в каждом из нас горел огонёк?

Нет! Это не животное и не человек меняются взглядами… Это две пары одинаковых глаз устремлены друг на друга. И в каждой из этих пар, в животном и в человеке, — одна и та же жизнь жмётся пугливо к другой.

Февраль, 1878

 

ВОРОБЕЙ

Я возвращался с охоты и шёл по аллее сада. Собака бежала впереди меня.

Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться, как бы зачуяв перед собою дичь.

Я глянул вдоль аллеи и увидал молодого воробья с желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из гнезда (ветер сильно качал берёзы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прораставшие крылышки.

Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой её мордой — и весь взъерошенный, искажённый, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти.

Он ринулся спасать, он заслонил собою своё детище… но всё его маленькое тело трепетало от ужаса, голосок одичал и охрип, он замирал, он жертвовал собою!

Каким громадным чудовищем должна была ему казаться собака! И всё-таки он не мог усидеть на своей высокой, безопасной ветке… Сила, сильнее его воли, сбросила его оттуда.

Мой Трезор остановился, попятился… Видно, и он признал эту силу.

Я поспешил отозвать смущённого пса — и удалился, благоговея. Да, не смейтесь. Я благоговел перед той маленькой, героической птицей, перед любовным её порывом.

Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь.

Апрель, 1878

 

ДУРАК

Жил-был на свете дурак. Долгое время он жил припеваючи; но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывёт за безмозглого пошлеца. Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи.

Внезапная мысль озарила, наконец, его тёмный умишко… И он, нимало не медля, привёл её в исполнение.

Встретился ему на улице знакомый — и принялся хвалить известного живописца…

— Помилуйте! — воскликнул дурак. — Живописец этот давно сдан в архив… Вы этого не знаете? Я от вас этого не ожидал… Вы — отсталый человек.

Знакомый испугался — и тотчас согласился с дураком.

— Какую прекрасную книгу я прочёл сегодня! — говорил ему другой знакомый.

— Помилуйте! — воскликнул дурак. — Как вам не стыдно? Никуда эта книга не годится; все на неё давно махнули рукою. Вы этого не знаете? Вы — отсталый человек.

И этот знакомый испугался — и согласился с дураком.

— Что за чудесный человек мой друг N. N.! — говорил дураку третий знакомый. — Вот истинно благородное существо!

— Помилуйте! — воскликнул дурак. — N. N. — заведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы — отсталый человек!

Третий знакомый тоже испугался — и согласился с дураком, отступился от друга.

И кого бы, что бы ни хвалили при дураке — у него на всё была одна отповедь. Разве иногда прибавит с укоризной:

— А вы всё еще верите в авторитеты?

— Злюка! Желчевик! — начинали толковать о дураке его знакомые. — Но какая голова!

— И какой язык! — прибавляли другие. — О, да он талант!

Кончилось тем, что издатель одной газеты предложил дураку заведовать у него критическим отделом. И дурак стал критиковать всё и всех, нисколько не меняя ни манеры своей, ни своих восклицаний. Теперь он, кричавший некогда против авторитетов, — сам авторитет, и юноши перед ним благоговеют и боятся его. Да и как им быть, бедным юношам? Хоть и не следует, вообще говоря, благоговеть… но тут, поди, не возблагоговей — в отсталые люди попадаешь!

Житьё дуракам между трусами!

Апрель, 1878

 

ДВА ЧЕТВЕРОСТИШИЯ

Существовал некогда город, жители которого до того страстно любили поэзию, что если проходило несколько недель и не появлялось новых прекрасных стихов, — они считали такой поэтический неурожай общественным бедствием. Они надевали тогда свои худшие одежды, посыпали пеплом головы — и, собираясь толпами на площадях, проливали слёзы, горько роптали на музу, покинувшую их.

В один подобный злополучный день молодой поэт Юний появился на площади, переполненной скорбевшим народом. Проворными шагами взобрался он на особенно устроенный амвон — и подал знак, что желает произнести стихотворение.

Ликторы тотчас замахали жезлами.

— Молчание! Внимание! — зычно возопили они, и толпа затихла, выжидая.

— Друзья! Товарищи! — начал Юний громким, но не совсем твёрдым голосом. — Друзья! Товарищи! Любители стихов! Поклонники всего, что стройно и красиво! Да не смущает вас мгновенье грусти тёмной! Придёт желанный миг… и свет рассеет тьму!

Юний умолк… А в ответ ему со всех концов площади поднялся гам, свист, хохот. Все обращенные к нему лица пылали негодованием, все глаза сверкали злобой, все руки поднимались, угрожали, сжимались в кулаки!

— Чем вздумал удивить! — ревели сердитые голоса. — Долой с амвона бездарного рифмоплёта! Вон дурака! Гнилыми яблоками, тухлыми яйцами шута горохового! Подайте камней! Камней сюда!

Кубарем скатился с амвона Юний… Но он ещё не успел прибежать к себе домой, как до слуха его долетели раскаты восторженных рукоплесканий, хвалебных возгласов и кликов. Исполненный недоуменья, стараясь, однако, не быть замеченным (ибо опасно раздражать залютевшего зверя), возвратился Юний на площадь.

И что же он увидел? Высоко над толпою, над её плечами, на золотом плоском щите, облечённый пурпурной хламидой, с лавровым венком на взвившихся кудрях, стоял его соперник, молодой поэт Юлий… А народ вопил кругом:

— Слава! Слава! Слава бессмертному Юлию! Он утешил нас в нашей печали, в нашем горе великом! Он подарил нас стихами, слаще мёду, звучнее кимвала, душистее розы, чище небесной лазури! Несите его с торжеством, обдавайте его вдохновенную голову мягкой волной фимиама, прохлаждайте его чело мерным колебанием пальмовых ветвей, расточайте у ног его все благовония аравийских мирр! Слава!

Юний приблизился к одному из славословящих.

— Поведай мне, о мой согражданин! Какими стихами осчастливил вас Юлий? Увы, меня не было на площади, когда он произнёс их! Повтори их, если ты их запомнил, сделай милость!

— Такие стихи — да не запомнить? — ретиво ответствовал вопрошенный. — За кого ж ты меня принимаешь? Слушай и ликуй, ликуй вместе с нами! «Любители стихов! — так начал божественный Юлий… — Любители стихов! Товарищи! Друзья! Поклонники всего, что стройно, звучно, нежно! Да не смущает вас мгновенье скорби тяжкой! Желанный миг придёт, и день прогонит ночь!» Каково?

— Помилуй! — возопил Юний, — Да это мои стихи! Юлий, должно быть, находился в толпе, когда я произнёс их, — он услышал и повторил их, едва изменив — и уж, конечно, не к лучшему — несколько выражений!

— Ага! Теперь я узнаю тебя… Ты Юний, — возразил, насупив брови, остановленный им гражданин. — Завистник или глупец!.. Сообрази только одно, несчастный! У Юлия как возвышенно сказано: «И день прогонит ночь!..» А у тебя — чепуха какая-то: «И свет рассеет тьму»?! Какой свет?! Какую тьму?!

— Да разве это не всё едино… — начал было Юний.

— Прибавь еще слово, — перебил его гражданин, — я крикну народу… и он тебя растерзает!

Юний благоразумно умолк, а слышавший его разговор с гражданином седовласый старец подошёл к бедному поэту и, положив ему руку на плечо, промолвил:

— Юний! Ты сказал своё — да не вовремя; а тот не своё сказал — да вовремя. Следовательно, он прав — а тебе остаются утешения собственной твоей совести.

Но пока совесть, как могла и как умела — довольно плохо, правду сказать, — утешала прижавшегося к сторонке Юния, вдали, среди грома и плеска ликований, в золотой пыли всепобедного солнца, блистая пурпуром, темнея лавром сквозь волнистые струи обильного фимиама, с величественной медленностью, подобно царю, шествующему на царство, плавно двигалась гордо выпрямленная фигура Юлия… и длинные ветви пальм поочерёдно склонялись перед ним, как бы выражая своим тихим вздыманьем, своим покорным наклоном то непрестанно возобновлявшееся обожание, которое переполняло сердца очарованных им сограждан!

Апрель, 1878